площади, где когда-то бывал ежедневно. Я доехал до нее на сияющем зеркальностью стекол новеньком троллейбусе.
Залитая солнцем левая сторона Невского, несмотря на рабочий час, была заполнена так, что казалось — по ней в двух направлениях двигалась колонна демонстрантов. В троллейбусе же на редкость свободно.
Я прошел к выходу и встал, глядя вперед через кабину водителя. Там спиной ко мне сидела молоденькая девушка с длинными, прямыми, почти до пояса, лимонными волосами. Девушка вела троллейбус с такой завидной легкостью, что казалось — делать это ей не труднее, чем музыканту пробегать пальцами по клавишам пианино. На ней была надета куртка под замшу, шея повязана легким шарфиком. Стройные мальчишеские ноги обтягивали охристые брюки, из-под которых выглядывали тупоносые сапожки. Ногами она нажимала на педали тормоза и хода, и это прибавляло сходства с пианисткой. Она могла бы быть кем угодно, эта водительница: киноактрисой, продавщицей из парфюмерного магазина, гидом «Интуриста» или студенткой филологического факультета.
Троллейбус плавно подкатил к широкому тротуару и остановился. Девушка отворила двери для меня одного. При этом, встряхнув желтой гривой, она повернула голову в мою сторону.
— Всего хорошего, — указал я, выходя из троллейбуса и воспользовавшись тем, что дверца в кабину была до конца раздвинута. Хозяйка вагона ответила легким кивком, однако без ожидаемой ответной улыбки, а просто и непринужденно. Двери вагона вздохнули и затворились за моей спиной.
И вот я попал на улицу, по которой ходил еще в шинели с дырочками для крепления погон на плечах и в шапке с темными очертаниями снятой звездочки. Это было в первый послевоенный год. В тот год, когда фанера в окнах чернела привычнее стекол, а на рынках из-под полы продавали ворованных кошек. Кошки в Ленинграде были редки, как нынче борзые псы.
Подсыхавший асфальт, от которого на солнце маревом поднимался пар, чуть горбатясь, уходил вдоль улицы. Бурела земля на газонах. Вверх, к солнцу, густо тянулись белесые ветви тополей. Как же они выросли, эти тополя, высаженные в те послевоенные годы и никак не хотевшие приниматься на теневой стороне. Отчаянно чирикали воробьи, радовавшиеся весне, солнцу, теплу, счастливые тем, что удалось пережить морозную зиму. Кое-где на этажах бесстрашные хозяйки, стоя на подоконниках, мыли закопченные с прошлого года окна. Я пошел вдоль улицы к маленькому, зажатому в ее центре скверику. В скверике, как и прежде, сидели на скамьях мамы. Только мамы словно очень помолодели с тех пор и выглядели совсем девчонками; как мало были похожи их добротные пальто и яркие косынки на то, в чем ходили молодые матери после войны. Да и коляски, в которых спали розовые младенцы, были не схожи с неказистым транспортом новорожденных того времени.
Вокруг памятника носились упитанные малыши и расстреливали из пластмассовых автоматов всякого, кто попадался на пути.
С мраморного постамента в сторону Невского печально вглядывался великий поэт. Патина зеленела на курчавых волосах и плечах скромного монумента.
Обогнув скверик, я пошел дальше по улице. Дома на ней имели опрятный вид. На углу Кузнечного переулка десятком овальных витрин светился продовольственный магазин «без продавца». Ходили женщины в белых халатах, у стендов с продуктами с задумчивым видом стояли редкие покупатели. Земля, где росли деревья, у входа в магазин была выложена плитами — предусмотрительно. Ведь все равно люди будут сокращать путь по газону. Припомнился булыжник, которым была замощена покатая к середине улица. Сколько бед доставляла она в дни гололеда.
Я свернул по Кузнечому и пошел в сторону рынка. В переулке прятался давно выдворенный с Невского проспекта трамвай. Он был таким же оживленным, Кузнечный переулок, только куда более чистым, чем я его помнил. Вот и внушительное здание рынка, немного по доходя до него, в полуподвале, находилась пивнушка. Выли они тогда на каждом углу. Нынче бесследно исчезли, замененные чистенькими «Воды — мороженое». В тот год стоило только приблизиться к пивнушке — отворится дверь, и слышна в любой час игра залихватского баяна, звуки которого тонули в шуме пьяного говора.
Вернулся я тем же путем. Остановился возле дома № 13. Дом мало изменился. Конечно, фасад с тех пор приводили в порядок. Тогда он был облуплен и закончен. Но что имело совсем иной вид, так это двор. Прежде заброшенный, мрачный, с дровяниками, напоминавшими курятники, он теперь был залит асфальтом и свободен от всяких построек. Стены двора-колодца гладко оштукатурены и выкрашены в теплый желтый цвет. Справа и слева насквозь светились прилепленные к стенам прозрачные колодцы лифтов, о которых в тот год никто, разумеется, и думать не думал. Все было иным, малопохожим и незнакомым. Но нет, не все. Вот оно, памятное!.. Над когда-то, в незапамятные времена, каретником с конюшней, а позже перестроенными в жилье помещениями, сохранилась лошадиная голова. Она выглядывала из каменного кольца в стене. Как это ни странно, никому не нужная голова была восстановлена с такой трогательностью, будто скульптура была художественной ценностью. Норовистый конь с раздутыми ноздрями рвался на волю.
Лошадиная голова находилась как раз против комнаты в квартире во втором этаже, в которой… Впрочем, это довольно длинная история с продолжением.
В тот год по-зимнему лютовала поздняя осень. Шквальные ветры дули на город. Они словно сорвали погоны с шинелей мужчин, еще не собравшихся сменить военную одежду на издавна привычную штатскую.
Подняв холодные воротники, сдвинув на лоб серые шапки, в армейских сапогах или сохранившихся довоенных ботинках с калошами, торопились они, обгоняя друг друга по пути к трамваю, потом дрогли в неотапливаемых старых вагонах, спешили на заводы и в учреждения заново начинать мирную жизнь.
Злой, студеный ветер поднимал с земли пыль, набившуюся меж булыжников, гнал ее вдоль прямых узких улиц. Кое-где каменные коридоры обрывались черными щербинами в несколько этажей — памятью блокадных пожаров.
Война угрюмо напоминала о себе на каждом шагу. Виделась в полустертой надписи «Бомбоубежище» над подвалами, фанерой в окнах с маленькими прорезями для света, гортанным криком серо-зеленых немцев, волокущих вдоль мостовой трубы газопровода, газетой, наклеенной с утра на щите, в которой объявлялось об очередном продуктовом «отоваривании».
Дом на улице, упиравшейся в Невский, был таким же потемневшим, промерзшим за блокадные годы, но все же сохранившимся в целости, как и те схожие с ним пятиэтажные каменные бастионы, что примыкали к нему вплотную или слепо глядели с другой стороны.
И квартиры в них были схожими. Когда-то барские, на одну семью, а потом долгие годы «коммунальные», где иногда дружно, а порой и не очень, жила немало народа.
Квартира, о которой пойдет речь, была обыкновенной,